Арефьев не жалел потом ни этих бессонных ночей, ни болей, сжимающих сердце, потому что сведения, регулярно получаемые им, были благоприятны, особо его радовали сообщения, поступавшие от Бенедиктова.
Риск оправдался. Арефьев выиграл еще несколько драгоценных дней.
Около четырех часов дня Богачев подошел к площади Островского. Заколоченные и выбитые окна близлежащих домов, памятник Екатерине II, укрытый мешками, изуродованные осколками снарядов деревья и решетка сквера перед знаменитой Александринкой не вызывали у него никаких чувств. Он спешил.
К театру, в котором с недавних пор давала спектакли перебравшаяся туда Музкомедия (ее здание на улице Ракова было повреждено бомбой), сходились женщины с серыми, отечными лицами, старухи, опиравшиеся на палки, военные, при оружии и противогазах, и исчезали в подъезде. Богачев протянул билет фигуре в тулупе, поднялся на первый ярус, в боковую ложу, сел, бросая безучастные взгляды в медленно заполнявшийся зал.
В зале было холодно — пар шел изо рта, как на улице; огромные люстры желтели лампочками, горящими вполнакала; из оркестровой ямы доносились реденькие звуки флейты, кларнета, настраиваемых скрипок… Не было праздничности, была деловая торжественность, как перед открытием собрания. Двигались мало, если разговаривали, то почти шепотом, непрестанно постукивая кулаками в варежках и притоптывая.
Рядом с Богачевым уселся высокий, средних лет мужчина, сутулый, бледный, с нездоровой, пораженной фурункулами, кожей лица и наглыми глазами. Он расстегнул верхнюю пуговицу пальто с каракулевым воротником, вытянул до самого подбородка шарф и снял шапку. В это время в ложе появилась женщина. Она нагнулась к спинке пустовавшего стула, потом, бесцеремонно посторонив мужчину, взглянула на номер, сказала категорическим тоном:
— Вы сидите не на своем месте, освободите, пожалуйста.
— Откуда вы взяли, что не на своем? — манерным тоном спросил тот, снисходительно осматривая ее с ног до головы.
Женщина была немолодая, скуластая, остроносенькая, в валенках, в старом пальто и с облезлой беличьей муфтой на шнурке.
— Отсюда, — вытащив из муфты мятый билет, поднесла его к самым глазам мужчины.
Он внимательно осмотрел его, почесывая мизинцем уголок носа, вернул со словами, начиненными сарказмом:
— У вас, наверно, прошлогодний.
Женщина фыркнула в негодовании, окатив его неприязненным взглядом, ушла. Вскоре вернулась с билетершей. Та сверила оба билета, даты, подняла плечи:
— Ничего не понимаю. Какое-то недоразумение: должно быть, касса продала два билета на одно место… Да вы не переживайте, садитесь в это кресло, оно свободно.
— Я не желаю сидеть на чужом месте, я хочу на своем.
Тогда билетерша сказала мягко:
— Товарищ, уступите женщине, вам ведь все равно, отсюда даже удобнее смотреть.
— И не подумаю, — ответил тот, не оборачиваясь.
— Хам, нахал… У меня муж на фронте, а он в театрах посиживает…
Лампочки в люстрах совсем померкли, стали оранжево-красными и погасли.
— Да садитесь вы, ей-богу, не капризничайте, — с досадой проговорил молчавший все время Богачев.
— А вы не вмешивайтесь, — огрызнулась она, — у вас есть место и сидите. Могли бы и сами уступить.
— Я, собственно, не возражаю, — сказал он, делая попытку приподняться, — вы меня не просили.
— Неплохо было бы самому догадаться. Теперь не надо.
— Вот так всегда с женщинами, — слегка наклоняясь к соседу, с усмешкой проговорил Богачев. — Сами не знают, чего хотят. От них жди всяких опасностей.
— Именно, — поддакнул сосед.
Оркестр заиграл увертюру. Бормоча: «Ах, мужчины, мужчины, защитники наши…» — женщина опустилась на свободный стул. Вынула руки из муфты, сказала громким шепотом все еще стоявшей позади сочувствовавшей ей билетерше:
— Но имейте в виду, я уже никуда отсюда не двинусь с места…
Поднялся занавес. Со сцены в согретый самую малость дыханием зал хлынула волна арктического холода. Вышел, бодрясь, Тасилло, каламбурил заносчивый Ортизаки. Графиня Марина в легоньком летнем платье с короткими рукавами (в ее имении стояла прекрасная погода!), страшно худая, в грубо наляпанном гриме (вазелин нечем было согреть), спела выходную арию, изображая беспечное веселье. Последовали недолгие глухие, как удары в подушку, аплодисменты.
Этот театр оставался местом, куда приходили заглушить эмоциями на несколько часов, тоскливое, грызущее бесконечно чувство голода и запастись, пусть ненадолго, бодростью. В часы спектаклей публика забывала, что перед ней выступали такие же изможденные и голодные, получавшие, как иждивенцы и дети, по служащим карточкам сто двадцать пять граммов хлеба на день артисты, которые должны были при минусовой температуре на сцене подвижнически смеяться, смешить, петь, танцевать, показывать богатство и негу пресыщенных достатком знатных бездельников. Но игра стоила свеч: пока жил театр, комедийный театр, души людей согревала уверенность, что город живет и выживет!
Женщина успокоилась, положила локти на бархатный барьер. Когда оскорбленный Тасилло запел свою грустную песню, хлюпнула носом.
— Неплохо играют, — шепнул сосед Богачеву, — я представлял себе, что гораздо хуже.
— Неплохо, совсем неплохо… Вы вот приходите в четверг на «Свадьбу в Малиновке», получите еще большее удовольствие.
— В четверг? Попробую последовать вашему совету. Я давно не бывал в театре… А вы, чувствуется, театрал?
— Как сказать… Когда позволяет время. Бывает, что освобождаюсь в четырнадцать, тогда успеваю.