— У вас хлебушка нет? — тихо спросила девочка, в глазах ее затеплилась надежда.
Бенедиктову стало не по себе. С нахлынувшим чувством жалости и одновременно нежности к этому голодному ребенку он нагнулся и погладил девочку по жиденьким, спутавшимся волосам.
— Нет, моя дорогая, у меня ничего нет, — проговорил он как только мог мягко, досадуя и стыдясь своей беспомощности.
Разочарованная, она увернулась от его ласки и, втянув мерзнувшие руки в длинные рукава кофты, встала возле двери.
Тяжело ступая, вошла мать. Лет тридцати, тоже голубоглазая, с нездорово полным лицом, она одной рукой оперлась на косяк, другой придерживала у шеи черный платок. Опухшие ноги были с трудом втиснуты в валенки с разрезанными вдоль голенищами.
— Что же вы тут стоите, проходите, — сказала она, кивком приглашая в комнату.
Бенедиктов вынул свое удостоверение, сказав, что хотел бы с ней поговорить. Она повертела его и, не рассматривая, вернула.
— Да ладно, чужие не придут.
Как всякую женщину, ее больше беспокоил беспорядок в комнате. Она освободила часть стола, заваленное го мелочами, переставила на комод миску с коричневой вонючей жижей, сняла тряпки с жесткого кресла, предложила Бенедиктову сесть, сама села на диван.
— Вы давно здесь живете? — спросил он, чтобы завязать разговор.
— Да я здесь родилась, — подернула плечами Юрышева. — Раньше вся квартира была наша — три комнаты. Потом старики мои умерли, нас уплотнили, въехали соседи. А сейчас мы с Валюшей снова одни. Живем… Хотела сказать «хлеб жуем», но хлеба… — вздохнула, усмехнулась горько: — Да и жевать нечем. Но ничего, не сдаемся. Правда, Валюша? — Она обняла девочку, приклонившую голову ей на плечо. — Мы часто с ней думаем: вот разобьют наши фашистов, Гитлера проклятого повесят, папка с фронта вернется — и заживем, как бывало…
Бенедиктов представил ее молодой, в семье — проворная, домовитая, словоохотливая… Сколько таких гнезд поразрушала война!
— Это ваш муж? — показал он на фотографию над диваном: светловолосый парень в рубашке, вышитой крестом (наверняка работа жены!), смотрел открыто и уверенно, даже заносчиво, как бы наслаждаясь своей силой и уверенностью.
Она кивнула, и тут губы ее дрогнули, скривились.
— Два месяца ничего от него не получаю. Написал в октябре и — как в воду… Конечно, письмам сквозь блокаду трудно пройти…
Она искала у него сочувствия и подтверждения своим догадкам, Бенедиктов не стал разрушать их, наоборот придумал тут же схожий случай, будто бы произошедший с одной его знакомой, — тоже долго не получала писем от мужа, а они где-то лежали, копились, потом ей вручили целую пачку.
Юрышева посветлела лицом, Бенедиктов, продолжая, незаметно подвел разговор к интересовавшим его событиям.
— Стрелял на днях изверг. — В голосе ее появилась жесткость. — Предатель. Совсем где-то возле наших домов запускал. Раньше я в дружине состояла, так мы — женщины да мальчишки — поймали одного в сентябре, чуть не растерзали подлеца. Но не дали нам!.. А теперь куда уж мне, сил нет и ноги как бревна. Разве за ним угонишься по лестницам и чердакам! Только злобу в себе набираешь, думаешь: попадись мне в руки, стреляльщик, ждать никого не стану, сама задушу.
— На днях — это когда?
— Во вторник. Вечером, поздно уже было, часов семь. Вчера меня милиционер тоже спрашивал об этом.
— Значит, ищут… — Бенедиктов качнулся в кресле, сев поудобнее. — Как получилось, что вы заметили?
— Да ведь как… Случайно. Ходила к знакомому столяру, тут, у собора он живет, клею мне обещал немного столярного. Плетусь обратно, и — воздушная тревога. Пришлось пережидать в парадной. Вдруг вижу: бах, бах — ракеты… Совсем рядом, я даже подумала: не из нашего ли дома? И самолет уже воет. Все, думаю, сейчас разбомбит.
— Так все-таки из вашего дома стреляли?
— Не знаю, по-моему, вон из того, — махнула она рукой в сторону дома напротив, где жил Лукинский, — или из соседнего… Поди, Валюша, поиграй, — заметив, что дочь заскучала, сказала она и взяла с дивана старую, без платья, тряпочную куклу с болтающимися ногами. Девочка прижала ее к груди, что-то зашептала на ухо матери. — Ладно, потом, иди поиграй, дай нам поговорить. — И, отстранив ее от себя, повернулась к Бенедиктову: — Скучно ей, не знаю, чем и занять. Все есть, есть просит. Кабы играла с кем, легче было бы, про еду реже вспоминала бы.
Бенедиктов склонил голову в знак согласия, спросил:
— После отбоя вы сразу домой пошли?
— Куда же еще?.. Страху я там в парадной натерпелась: крохотуля-то моя в бомбоубежище. Не одна, люди там, но все равно без матери. Случись что, разделяться нам нельзя, только вместе…
— Видели кого-нибудь около того дома, когда шли?
— Мало… Женщину встретила с холщовой сумкой за спиной.
Пришлось выслушать про женщину, потом узнал, что с набережной свернула на улицу другая, расспросил и про нее.
— И больше никого?
— Да, раненый еще какой-то из парадной вышел.
— Раненый? — Голос Бенедиктова упал до безразличия. — Почему раненый?
— На костылях он был. И вроде бы пальцы на руке перевязаны.
— А-а… Без ноги, что ли?
Она прикоснулась ладонью ко лбу, закрыла глаза, припоминая.
— Нет, обе были… Волочил он больную ногу.
— На двух костылях или на одном?
— На двух, на двух…
Каждое слово прилипало к мозгу, и отодрать их уже было невозможно. Бенедиктов поднял глаза на собеседницу:
— Вы сказали, что он вышел из парадной. Я правильно понял? Или он уже стоял у парадной, когда вы шли?