В последние дни, особенно после того, как умерла тетя Маша, Тася была повседневной его болью и тревогой. Перейти на завод, чтобы жить на казарменном, она отказалась («Все-таки я пока повременю», — сказала она). Жить одной в большой пустой квартире было тяжело и неразумно, однако Бенедиктов ее не переубедил. При каждом свидании он со страхом замечал, что она все больше слабеет. Он отдавал ей все, что удавалось где-нибудь достать, — какие-то горсточки сорной крупы, обломки жмыхов, похожих на прессованные опилки, большую часть своего хлебного пайка… Но после неприятного случая у Дранишникова ему пришлось подумать и о себе…
— Замерзли? Произошла некоторая задержка, — сказал, подходя, Дранишников. Используя передышку, он смахнул снег с пальто, посмотрел на изгиб застывшего в ослепительной белизне канала с чернеющими ноликами решеток: — Красивое место, даже сейчас… Идемте.
В распахнутой настежь темной и смрадной комнате Манькова на Малой Подьяческой в присутствии маленькой невзрачной женщины они провозились долго, но без особой пользы для себя: за исключением чьей-то скомканной записки и номера телефона, нацарапанного на газете, ничего существенного обнаружить не удалось. Вскрытая Дранишниковым на кухне доска в полу безусловно должна была служить крышкой тайника, но под ней зияла пустота…
Зато в старом петербургском доме на Кронверкской им повезло больше.
Сопровождаемые управдомом, молчаливым, без глаза парнем в шинели, один рукав которой был пуст и заправлен под ремень, они поднялись по широкой и просторной лестнице. Комната Манькова, средняя в семикомнатной квартире, была чище, чем на Подьяческой, и почти без мебели — лишь пыльная, ничем не покрытая кровать с никелированными шарами, сдвинутая к центру, да громоздкий комод в углу. Чувствовалось, что в комнате не жили.
Начали с комода. В ящиках были свалены в кучу разное тряпье, флаконы, платяные щетки, пуговицы; в нижнем — инструменты вперемешку с ржавыми гвоздями, шурупами, спутанными мотками проводов… Оставив Дранишникова, который осматривал последний ящик, Бенедиктов прошелся по комнате. Недоумевая, почему кровать сдвинута на середину, откатил ее, поднял с пола серый от грязи, изъеденный молью коврик. Паркет под ним был целый. Вывинтил шары в спинке кровати, пожал плечами…
В это время скрипнула дверь.
— Тимка, ты?..
Бенедиктов резко повернулся, невольно сунул руку в карман.
На пороге темнела бесформенная фигура — старое пальто, большие валенки, рукавицы из овчины; на голове эскимосская шапка с длинными «ушами», замотанными вокруг шеи; под шапкой — шерстяной платок до очков; лицо сморщенное.
— Тимофея нет, мы из уголовного розыска, — сказал Бенедиктов. — Обыск.
— Вижу свет — думал, Тимка пришел… Мне кричать надо, глухой я, плохо слышу.
Бенедиктов подошел, повторил громко, чуть не касаясь губами меха эскимосской шапки. Тот мотнул головой:
— Опять чего натворил Тимофей? Он мо-ожет… Вся квартира от них ходуном ходила. У нас раньше хорошая была квартира, никто никому зла не делал. В первой комнате учительница с дочкой жила, в следующих двух — мастер с завода, многодетный… А въехали эти и превратили квартиру в ад. Сначала, пока отец Тимкин живой был, еще ничего. Отец у него пожарником был, непьющий и тихий, да умер быстро, от разрыва сердца. А мать… Шлюха, самая настоящая шлюха… Когда Тимка мальчишкой был, она сюда, бесстыжая, любовников водила, а его била смертным боем. Ну, а когда он вырос, он ей все припомнил. Такого звону давал! — Старик улыбнулся, показав неестественно белые зубы. — Но блокада началась — к ней перебрался, теплее, видно…
Подошел Дранишников, спросил:
— Часто сюда приходил Тимофей?
— Заходил, заходил, но бывал недолго, час, не больше… Проверял, наверно, не вселили ли кого в его комнату.
— Знакомые, приятели приходили сюда к нему?
— Раньше много. Вся шантрапа с Петроградской перебывала. Из коридора в комнаты пришлось вещи перетаскивать, — пропадали.
— А в последнее время приходили?
— Теперь мало… Народу поубавилось. Из его шайки одних в армию взяли, других посадили, кто эвакуировался, кто просто исчез. Да и сам Тимка не то раненый, не то контуженый, на костылях ковыляет, особенно не распрыгаешься…
— Мало… Но все-таки приходили? Встречались с ними?
Под упорным взглядом обоих старик стащил рукавицы, размотал и снял шапку, бросил на матрац, сел, В платке он стал похож на тетку с базара.
— Генка Шутов бывал, из дома напротив, такой же бандит, всем известный. Иногда вместе заявлялись.
— Еще кто?
— Еще? Ванька Косой. Этот откуда-то с Гулярной, точно не знаю. И фамилии не знаю. Его все — Косой да Косой… Тоже головорез, по которому веревка плачет. Вот эти двое. Больше не припоминаю.
— А высокий черный, немолодой уже, приходил? Нос с горбинкой… — похлопал себя по носу Дранишников.
— Не припоминаю. Может, и приходил, когда меня не было.
Бенедиктов спросил:
— Не страшно, отец, одному в такой квартире встречаться с головорезами?
— Страшно? Думаешь, убьют? Если убьют, то во сне, когда сплю. А так я их не боюсь. В девятнадцатом году мы таких шашками рубили, как капусту… Это теперь — войну я не беру — все с ними в милиции в куклы играете: привод, беседы, предупреждения. Посадят — глядишь, через год снова по улицам бегает. Его хотят воспитать, а он сам не хочет и становится не лучше, а хуже.
— Ну, это ты перегнул…
— Может, и перегнул, но это так. А у меня страха перед ними никакого… Тело, конечно, сдает, глухой, но все равно… Они это знают. Их только побойся…