Уголками глаз Бенедиктов старался поймать знакомое ему по фотографии лицо Богачева-Нащекина, которое впопыхах не сумел разглядеть наяву. В сущности, лицо как лицо. Оболочка усталого, много работающего и недосыпающего человека. И если не знать, что в душе у этого человека заскорузлая, годами кипящая и никогда не остывающая ненависть к стране, которую считал своей родиной, к ее новому строю, а за плечами — предательства, убийства (кто в точности может их сосчитать! Даже доверчивого друга своего Лукинского, с которым съел пуд соли, не пожалел ради все той же сумасбродной идеи вернуть обратно необращаемое) — не знать этого, можно было бы, наверно, провести с ним вечер в приятной беседе. Но Бенедиктов знал, и Дранишников знал…
Гул, похожий на раскат грома в июньскую грозу, прокатился над белыми крышами домов. Дранишников с тревогой повертел головой. Богачев напрягся, словно ожидая чего-то, может быть своего последнего шанса…
— Спокойно, — прикрикнул Бенедиктов, замечая напряжение и угадывая мысли.
И тут — все в доли секунды — одновременно с невероятным треском Бенедиктов ощутил резкую боль в боку, инстинктивно вцепился в Богачева, ожидая его рывка, но вместо этого, придавленный им, обнаружил его голову у себя на плече. Что-то теплое потекло у Бенедиктова по спине. Он не видел, что Миша ткнулся лицом в баранку и исковерканная осколками, потерявшая управление «эмка» неслась на дом, а Дранишников, успев вырвать ключ зажигания, одной рукой выравнивал руль, другой отчаянным усилием тянул на себя ручной тормоз.
Царапая крылом шершавый камень стены, машина остановилась. С окровавленным лбом (поранило стеклом), Дранишников вскочил на колени, подался со своего сиденья к Богачеву. Он был мертв: осколок расколол всю височную часть лба и через шею вышел наружу.
— Свои же и порешили, — сказал оглушенный, но целенький Перепелка.
С его помощью Дранишников вытащил из машины труп Богачева и, положив на снег, бросился к Бенедиктову. Тот бессмысленными глазами смотрел на батальонного комиссара, не двигался.
— Живы, Всеволод Дмитриевич? Можете встать?
— Жив, — еле слышно ответил Бенедиктов и опустил веки.
К машине подходили люди…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Недавно я встретил в Соловьевском садике Бенедиктова. В белой рубашке с короткими рукавами и светлых брюках, он сидел на скамейке, в тени, читал газету, изредка поглядывая на игравшего возле Румянцевского обелиска малыша в штанишках с лямочками крест-накрест и в панамке.
Всеволод Дмитриевич заметно постарел за последнее время — совсем полысел (только по бокам два серебряных островка), на руках появились желтые пятнышки, раскосым татарским глазам помогали очки. Удивляться не приходилось, ибо, по грустно-ироническому замечанию одного мудреца, «ничто нас так не старит, как прожитые годы». А прожил Бенедиктов семьдесят нелегких лет.
После ранения, оказавшегося серьезным и до сих пор напоминающего о себе, Бенедиктов провел три месяца в госпитале и вернулся к своей работе. Войну он закончил в Германии, в Варнемюнде. Вышел в отставку капитаном первого ранга и начал заново, по кирпичику, строить свою жизнь. Получил квартиру на Васильевском острове. После раздумий и колебаний женился на тридцатипятилетней женщине, муж которой погиб в авиационной катастрофе. Возможно, таких нежных чувств к новой жене, какие он испытывал некогда к Тасе, у него не было, но их связали добрые дружеские отношения неюных, познавших цену жизни людей, и брак оказался удачным. Он еще сильнее скрепился ребенком, о котором Бенедиктов всегда мечтал, — родилась сероглазая Аленушка. Малыш в панамке, игравший у обелиска, был ее первенцем, и Бенедиктов чрезвычайно гордился, что он уже четыре года как дед.
Я спросил, нет ли вестей от Дранишникова. Вестей не было. Зато Бенедиктов повстречал на днях Калинова. Подполковник милиции давно вышел в отставку, но, по словам Всеволода Дмитриевича, выглядел свежо и молодо и любил, как прежде, поболтать за кружкой пива.
Единственный, с кем у меня не установилось контактов, был Дранишников. После окончания войны в чине капитана первого ранга он из Германии, выйдя в отставку, уехал на Урал, в Златоуст. Дважды приезжал в Ленинград, на встречу ветеранов. Оба раза мы встречались, однако разговорить этого на редкость замкнутого, сухого человека я не сумел. Себя он старался в разговорах обходить, чувствовалось, что ему крайне неприятно вторжение чужого человека в его жизнь, и я отступился, умерив свое любопытство. Знаю только, что долгое время он работал на заводе инженером. Появилась ли у него новая семья — мне неизвестно.
В дождливый осенний день шестьдесят пятого года с воинскими почестями похоронили генерал-лейтенанта в отставке Арефьева. Он умер в почтенном возрасте, и я присутствовал на этой скорбной церемонии.
Арефьева я знал довольно хорошо. Мы часто вспоминали с ним войну, блокаду, и он поведал мне о судьбе Кости Русинова.
Через некоторое время после перехода его за линию фронта фашисты начали неистово бомбить макеты кораблей, в спешном порядке сооруженные из старого железа, фанеры и всякой рухляди. По этим налетам стало ясно, что информация, которой снабдили Русинова в особом отделе, доставлена и попала по назначению.
Потом Русинов еще раз приходил в Ленинград и возвращался к врагам с новым заданием. Затем связь с ним оборвалась… Он не дожил до победы, не увидел родного Рыбинска. Из-за своей излишней горячности, любви к риску он напоролся на провокатора, и фашисты повесили его в лагере. Стало это известно лишь несколько лет спустя.