— И все-таки во всей этой истории, — сказал я, — кое-что для меня так и осталось неясным. Например, на кого все-таки работал Богачев? Из документов следовало, что он был завербован английской разведкой. Но собирал и передавал сведения немецким фашистам. Это ведь тоже нельзя отрицать? Так кто же он был?
— Прежде всего надо уяснить главное: он работал на другую систему, капиталистическую систему, — поднял палец Бенедиктов, ритмично покачал им. — Разведки капиталистических стран, как бы они ни соперничали между собой, друг другу не чужие, а родственники, особенно в борьбе с самым страшным для них врагом — коммунизмом. Вот вам и ответ. Богачев был резидентом английской разведки. Англичане обычно засылают своих агентов надолго, на десятилетия, на всю жизнь, дают им возможность осесть как следует, обзавестись семьей, репутацией, положением. Не трогают их пятнадцать — двадцать лет и только потом начинают получать от них информацию. Методы гитлеровцев были иные… Смерть Богачева, как вы понимаете, нами никак не запланированная, не означала, что мы потеряли все нити. Позднее мы выяснили, что перед войной, в сороковом году, фашисты перевербовали Богачева. Таким образом, он работал на две разведки. Я же сказал — родственники…
Сквозь разросшиеся кроны деревьев пробивалось солнце. Вдали сверкал золотом купол Исаакиевского собора. С Невы, по которой проносились «метеоры», тянуло прохладой. Жирный полосатый кот, намывшись, потянулся и стал с изящной вкрадчивостью подбираться к беспечным на вид, но чутким к опасности воробьям. В саду неумолчно пели великую песнь жизни птицы. Я вспомнил Тасю, ее скромную мечту услышать чириканье воробышка… О Тасе мы с Бенедиктовым никогда не говорили. Раны заживают, но рубцы остаются.
— А тот старик из дома на Кронверкской вам случайно не встретился потом?
Бенедиктов посмотрел в сторону, качнул головой:
— Нет… Дожил ли он до победы? Не уверен. Время было сами понимаете какое. А старик и правда был замечательный. В тот период люди о победе вслух не говорили. Верили, что она придет, — были, конечно, и пессимисты, паникеры, — но большей частью свято верили. Правда, понимали, что придет она не скоро, поэтому радовались каждому нашему успеху на фронте, эти успехи и обсуждали. Старик же говорил о победе! Поболтать бы с ним, да разве до разговоров было… Но к старым местам, где происходило что-то важное, необъяснимо влечет. («Это верно», — подумал я, вспомнив, что встретил однажды Бенедиктова стоящим на углу проспекта Маклина и улицы Декабристов. Дома-«сказки» уже не существовало. Обгоревший, с пустыми проемами окон и покореженными от жара железными балками, он долго еще стоял после войны, дольше других: по-видимому, не знали, как с ним поступить. Потом приехали подрывники, приставили пожарные лестницы, пробурили шурфы в тонких стенах и, оцепив округу, взорвали… На его месте возвели новый. Дом как дом, не «сказку»…) На Кронверкской я тоже раз побывал, зашел в ту квартиру. Там жили новые люди, о старике никто мне сказать ничего не мог.
Легкой походкой подошла Аленушка, коснулась плеча Бенедиктова. Я попрощался.
Бенедиктов, слегка опираясь на трость и держа за руку Митьку, медленно, мелкими шагами пошел к дому. Я смотрел на удаляющиеся фигурки — погрузневшую, Бенедиктова, стройную, Аленушки, и тоненькую, как кузнечика, Митькину, — и мне стало немного грустно оттого, что я прощаюсь со своим героем, прощаюсь, не зная, встречусь ли с ним еще… Впрочем, тут я должен признаться читателю, что Бенедиктов, Дранишников, равно как и все без исключения другие имена участников изображенных мною событий, разумеется, вымышленные. Это в полной мере относится и к названиям заводов, конструкторских бюро и прочих предприятий и организаций, упомянутых в повести…
1978
К вечеру с Балтики потянуло сырым холодом. Ветер гнал сизую рванину туч над самыми крышами; временами на город обрушивался ливень, и тогда из водосточных труб шумно и гулко выплескивались пенистые потоки.
Потом ветер, как нередко бывает весной, внезапно утих. Небо осталось затянутым ровной, без полутонов, пеленой; лишь далеко на западе слабо желтела, словно приклеенная к серому холсту, полоса. Она не светила, но угадывалась, и постовой, выйдя на проспект, невольно повернул ей навстречу. Шел он медленно, вяло покачивая короткими руками, иногда останавливался на краю тротуара, точно не зная, куда бы пойти, потом переходил на другую сторону пустынного проспекта и шагал дальше по одному ему известному маршруту.
Участок был большой, но хорошо знакомый. За Нарвскими воротами брал свое начало проспект, бывший в старину Петергофским трактом. Серьезно он начал застраиваться после семнадцатого года, и разностильные дома, поднятые по его сторонам за каких-нибудь два-три десятилетия, зримо носили на себе отпечаток архитектурных веяний, до- и послевоенного времени. И только верстовой столб, счастливо уцелевший на перекрестке, напоминал о том, что это была когда-то самая заурядная проезжая дорога.
Пересекали проспект узкие улицы, не столь светлые и чистые. Они вели к длинным глухим заводским заборам, складам, автомобильным паркам. Сюда же выходил задами небольшой сад. Зажатый с двух сторон зданиями, он ничем особо не привлекал, если бы не парадная решетка, на которую неизменно обращали внимание иностранцев гиды. Она не выглядела легкой, стройной, невесомой, как фельтеновская у Летнего сада, хотя и была отлита из того же металла. Наоборот, сложный рисунок, построенный на плавных линиях, завитках, словно застывших завихрениях волн, был массивен, груб, подобно кружеву, которое бы вздумали сплести из корабельных канатов. Посредине, между тяжелыми, оштукатуренными столбами-брусьями, чугунные ветви так же плавно огибали пустоту, образуя овальную раму. До революции, когда ограда стояла у Зимнего дворца, в рамах сидели двуглавые орлы. Но потом решетку перенесли сюда, гербы сняли, так ничем их не заменив, и она осталась стоять, внушительная и слишком уж роскошная, прикрывая со стороны проспекта этот невзрачный садик.