На Театральной площади, у газетного киоска, пестревшего, как рекламный столб, журналами, марками, значками, лотерейными билетами, Олег поднял воротник, погнул козырек светлой кепки и взлохматил, выпустив на лоб, чуть вьющиеся волосы. Дождавшись, когда у киоска никого не было, он круто вышел из-за угла и лег локтями на доску, заменявшую прилавок.
— «Футбол» есть? — спросил он свирепо, сведя к переносице брови.
Старуха киоскерша, носатая, худая, но бесформенная и неповоротливая в своих теплых одеждах, засмеялась мелким дрожащим смешком, откинув голову:
— Ах ты проказник! Придумаешь такое… Откуда же у меня «Футбол»? Он ведь по понедельникам…
— А «За рубежом»?
— И «За рубежом» нет.
— А жалобная книга?
Шутка совсем развеселила Максимовну. Олег расправил воротник и спросил:
— Что новенького?
— У меня все новенькое, старье не держим… А «Футбол» дома тебя дожидается, взяла я. — Голос у старухи был каркающий, простуженный.
Подходили торопливо люди, произносили, не глядя на киоскершу, газетные названия, рылись в карманах, доставая мелочь. Небыстрыми, захолодевшими пальцами, торчащими из заштопанных митенок, Максимовна растаскивала вложенные друг в друга листы, бренчала медяками в черном пластмассовом блюдечке.
Олег тоже взял «Смену» и «Известия».
— Как Петька-то мой? Не буянит?
— Ничего. Он у тебя нешумный, да и самостоятельный. Придет из школы — первым долгом за чайник… А вчера говорит: «Давайте, Максимовна, чаи гонять». Мы, мол, с вами одиночки. На полном серьезе. Ох, время-то, времечко бежит. Давно ли за мамкин подол цеплялся? А теперь… Вот только бы твой пострел без меня квартиру не поджег. Позавчера, в среду, весь вечер на кухне уголья толкли: приятель к нему пришел. Перемазались, что трубочисты, да и пол черным-чернехонек. Зачем, спрашиваю, мараетесь? Строго так спрашиваю. А мы, говорят, порох делаем…
— Порох?
— Вот-вот, я тоже так и обомлела. Для чего же это вам порох понадобился? Да разве скажут. А Петька божится, что, мол, жечь его не будут. Так ведь кто знает: вчера — одно, сегодня — иное. Вот и сижу сама не своя. Газеты продаю, а то и дело в нашу сторону гляну: не валит ли дым. Боюсь огня — страсть.
— Что за приятель? — спросил Олег, хмурясь.
— Да как же… Вовка. Иль нет… Борька… Ах ты господи, память-то старая. Не упомнила. Чернявенький такой, невысокий, родимое пятнышко на щеке, будто кто пальцем прижал… Бойкий такой мальчонка.
— Балахонов это. Знаю. Толька Балахонов.
— И верно, Балахонов. Он и есть. Петька его еще при мне Балахончиком звал.
— Вот я им покажу порох… Выдумают же, черти. Пиротехники!
— Ладно уж, ты не больно-то… Петька ребенок еще. Я ведь так просто, поболтать люблю. Может, им в школе такое задание дано?
— Если предположить, что школа — пороховой завод, тогда возможно. Всего хорошего, Максимовна. Здо́рово вы здесь мерзнете, в будке? Печка-то есть?
— Есть, есть. А отогреваюсь все одно дома. Максимовна осталась в своей избушке, а Олег пересек сквер и побежал к подходившему автобусу.
К десяти все разномастные стулья в кабинете Мигунова были заняты. Олегу досталось холодившее дерматином тяжелое кресло на медных колесиках и с высокими подлокотниками. Он сел и вытянул ноги. Отвернув рукав щеголеватого пиджака, Мигунов посмотрел на часы и сказал резко:
— Кончайте разговоры. Время.
Это означало, что никто уже больше не может войти сюда, не вызвав его раздражения.
Сутулый флегматичный Женя Полесьев, отдежуривший сутки, долго хлопал себя по карманам, ища что-то. Наконец вытянул мятый листок и, заглядывая в него, стал вспоминать происшествия в районе, случившиеся днем, вечером и ночью. Не успел он сложить бумагу, как Мигунов спросил Олега:
— Что с кражей на Десантной?
— Вот заканчиваем обработку второй версии.
— Ну, проясняется что-нибудь?
— Пока ничего…
— Отложите всё и занимайтесь только этим делом. Федор Степанович, вы слышите? Кражей на Десантной. Больше ничем.
Федор Степанович Гуляшкин, для всех — просто дядя Федя, вздрогнул и поднялся поспешно. А Мигунов, не переставая говорить, изящно махнул несколько раз кистью руки, чтобы он сел.
Все со смирением слушали начальника или делали вид, что слушают, потому что была наперед известна его речь: подходит к концу месяц, управление требует сводки, а хвалиться нечем; показатели соседей, судя по всему, выше, а поэтому надо приложить силы… Это был вариант мартовской речи, а мартовская — февральской и январской. Из него не следовало, что положение катастрофическое. Так и было на самом деле. И все об этом знали. И все знали, что армия слов, выпущенная Мигуновым, уже бессильна изменить то, что есть. Но существовал порядок…
Олег пригрелся в кресле. Нащупав рядом с собой на сиденье пуговицу, обшитую тем же черным дерматином, он вертел ее и думал, что, вероятно, всюду, где работают люди, никчемное красноречие ворует время. И тот, кто сумел бы подсчитать и обнародовать размеры этой кражи, тот раскрыл бы самое грандиозное преступление.
Хорошо еще, что не нужно было выступать. Как только Мигунов кончил, все столпились возле узкой, обитой клеенкой двери, пропускавшей лишь одного. В коридоре Гуляшкин взял Олега за локоть:
— Есть у меня одна мыслишка. Хрен его знает, может, и не в цвет, но отчего не проверить. Как ты скажешь? Больно уж та мадам меня беспокоит. Неспроста она к Говоркову приходила. А?