— Мне сейчас приснилось, будто мы с тобой едем в поезде. Помнишь, как тогда?.. Окно открыто, за окном — луга, стадо пестрых коров, пастух с плетью на плече смотрит на поезд, на нас с тобой… Все залито солнцем… И ты в белой рубашке, счастливый…
— Еще бы… — Бенедиктов подсел на кровать, у Тасиных ног. — Такое сокровище вез… Если бы я тогда не поехал…
— Это было наше счастье… Тогда я так не думала, а теперь могу сказать… Наверное, так и должно быть: о счастье нужно говорить в прошедшем времени. Когда его ждешь, неизвестно, будет ли оно. Когда оно рядом, его не замечаешь. А вот прошло, и ты точно знаешь, что оно было…
Слепой случай, мальчишество, бравада привели его к Тасе, хотя был он уже не мальчишкой…
В тот день, зимой, Бенедиктов шел по улице со своим школьным приятелем, недавно окончившим философский факультет и находившимся в плену различных идей. Говорили о воле и находчивости. Приятель, всезнайка и отчаянный спорщик, побился об заклад, что Бенедиктов не сможет подойти к первой попавшейся женщине и поцеловать ее. Самолюбивый Бенедиктов принял вызов. Чтобы не откладывать дело в долгий ящик, молодой философ показал на пухленькую черноглазую девушку в вязаной шапочке, одну из трех, вышедших из общежития Текстильного института.
Не зная еще, как поступит, Бенедиктов направился к студенткам. «Девушка, меня просили передать, что…» Всем своим видом он показал, будто речь идет о какой-то тайне, и поманил черноглазую. Удивленно и доверчиво она приблизилась к нему, он наклонился и отрывисто поцеловал ее в румяную щеку… Она отпрянула проворно в изумленном негодовании, черные глаза вспыхнули. Чувствуя поддержку смеющихся подруг, сказала с вызовом: «Прежде чем целовать, девушкам дарят цветы». — «Цветы? — переспросил Бенедиктов и снова не растерялся: — Одну минуту, сейчас будут». Он отвернулся, вытащил из кармана газету, скрутил жгутом, сплющил и размахрил верх — получилось нечто напоминающее хризантему. Склонил голову и протянул торжественно под одобрительный смех всех троих: «А весной с меня — букет…»
Он приходил с цветами каждый раз, встречал Тасю возле института или в назначенном месте. Они гуляли по тихим переулочкам, утонувшим в вечерних сумерках, и он провожал ее до парадного… Жила Тася с двумя тетками в большом доме на углу проспекта Маклина и улицы Декабристов, в доме-«сказке», как его называли (тогда, в день знакомства, Тася зашла за подругами в общежитие), и однажды Бенедиктов поднялся с ней на седьмой этаж. «Это Сева, — быстро и решительно проговорила она, знакомя его с тетками, — очень хороший человек…» «Прекрасная аттестация», — с веселой доброжелательностью сказала одна; другая, промолчав, поспешно скрылась в своей комнате и вышла только к концу, причесанная и в выходном платье. Бенедиктов сразу не запомнил, кто из них тетя Маша, а кто — тетя Вера. Зато заметил на прибранном письменном столе стеклянную вазу, в которую была воткнута его «хризантема»…
Через год, в самую нежную белизну белых ночей, Тася поехала в Москву, на практику. Деревянный перрон вокзала прогибался под ногами отъезжающих и провожающих; обливаясь потом, тащили на связанных ремнях узлы носильщики, рявкая: «Па-аберегись!» Тяжело дышали в тонкие трубки паровозы… Оттесняемый толпой, Бенедиктов стоял у вагона рядом с Тасей и ее тетками, шутил, просил писать, а сам посматривал ревниво на ее однокурсников, забивших добрых полвагона. Особо на хорошо сложенного юношу, должно быть из ее группы, — приятный, с прямым аккуратным носом, белые зубы нараспашку, — и сразу невзлюбил его. Слишком уж часто подходил он к Тасе, обращаясь к ней с пустяками. Обостренные чувства улавливали Тасину расположенность к нему, и Бенедиктов не мог погасить безотчетно поднимавшуюся мутную волну в груди.
Тася написала из Москвы три письма: первое по приезде, второе — через день, третье — через неделю. Бенедиктов ответил шестью, но больше не получил. Неизвестность, беспокойство за нее, подогреваемое догадками и распаленным воображением (вспомнил перрон, белозубого, всплыли детали, не казавшиеся тогда значительными, — как-то уж очень вольно похлопал этот парень ее по плечу…), заставили Бенедиктова выпросить у командира отпуск на три дня и ринуться в Москву…
— Сумасшедший, ты так напугал меня тогда, всех перебудил в общежитии… Вот уж не ожидала никак!..
— Прямо с поезда, решительным маневром, чтобы не упустить тебя…
— Сколько неприятностей тогда было из-за моего неожиданного отъезда. Чуть из института не исключили.
— Ничего, зато ты со мной…
Бенедиктов налил кипятку в чашку, сломал черный сухарь, окунул в кипяток. Потом, зачерпнув ложкой разогретый кисель, поднес к Тасиному рту. Она съела две ложки, почти не поднимаясь, и сжала губы.
— Не хочу больше.
— Ешь, ешь, надо есть… Ну, съешь тогда сухарь, он мягкий, как хлеб.
— Я сказала: не хочу, ничего не хочу, — и закрыла глаза.
Если она что-нибудь решила сама, Бенедиктов не в состоянии был ее переубедить. Ее нежелание есть, апатия, тихий ослабевший голос тревожили и страшили. Он походил по комнате, размышляя, как быть. Надо отправлять в госпиталь, немедленно в госпиталь. Так больше продолжаться не может. Завтра же!..
— Сева, — тихо окликнула она его, — ты здесь?
— Конечно, здесь, с тобой, — снова сел на край постели.
— Я все время сплю. И все время приходят сны. Даже не сны, а видения какие-то… Сейчас видела тетю Веру. И так ясно-ясно, тут в комнате. Я ее один раз обидела, больно обидела… Вздумала надеть на школьный вечер ее единственное крепдешиновое платье, которое она очень любила и берегла. Она мне его не дала. Я канючила, канючила, а потом сказала, что напрасно она над ним так трясется, — такое красивое платье ей вообще незачем, все равно ждать ей некого, она уже старая и никто ее не полюбит. Откуда только взялась такая жестокость в пятнадцатилетней девчонке! Мои слова на нее ужасно подействовали — я это видела и, стыдно сказать, радовалась. И — ни тени раскаяния в душе. Тетя Вера сказала, что я права, и отдала мне платье. Я принялась его подшивать, стала гладить и тут же сожгла утюгом… Из-за своего вечного упрямства я так и не попросила прощения у тетки. Как я теперь жалею!.. Кроме добра, я ничего от нее не видела, а я…